Неточные совпадения
А в пансионах, как известно, три главные предмета составляют основу
человеческих добродетелей: французский
язык, необходимый для счастия семейственной жизни, фортепьяно, для доставления приятных минут супругу, и, наконец, собственно хозяйственная часть: вязание кошельков и других сюрпризов.
В одном из прежних писем я говорил о способе их действия: тут, как ни знай сердце
человеческое, как ни будь опытен, а трудно действовать по обыкновенным законам ума и логики там, где нет ключа к миросозерцанию, нравственности и нравам народа, как трудно разговаривать на его
языке, не имея грамматики и лексикона.
Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью; или, может, этот большой колокол без
языка — гиероглиф, выражающий эту огромную немую страну, которую заселяет племя, назвавшее себя славянами, как будто удивляясь, что имеет слово
человеческое».
Прудон пожертвовал пониманью революции ее идолами, ее
языком и перенес нравственность на единственную реальную почву — грудь
человеческую, признающую один разум и никаких кумиров, «разве его».
Другого
языка человеческая масса еще не понимает, понимают лишь немногие.
Я иду дальше, я склонен думать, что в
языке самих Евангелий есть
человеческая ограниченность, есть преломленность божественного света в
человеческой тьме, в жестоковыйности человека.
Если бы сказали, предупредили, попросили, ведь есть же, наконец,
язык человеческий!
Сидит сам сатана, исконный враг
человеческий, сидит он на змее трехглавныем огненныем; проворные бесы кругом его грешников мучают, над телесами их беззаконными тешатся, пилят у них руки-ноги пилами острыими, бьют их в уста камнями горячими, тянут из них жилы щипцами раскаленными, велят лизать
языком сковороды огненные, дерут им спины гребенками железными…
С течением времени и эта возможность исчезла, и холопский
язык получил возможность всесильно раздаваться из края в край, заражая атмосферу тлением и посрамляя
человеческие мозги.
— Вот-вот-вот. Был я, как вам известно, старшим учителем латинского
языка в гимназии — и вдруг это наболело во мне… Всё страсти да страсти видишь… Один пропал, другой исчез… Начитался, знаете, Тацита, да и задал детям, для перевода с русского на латинский, период:"Время, нами переживаемое, столь бесполезно-жестоко, что потомки с трудом поверят существованию такой
человеческой расы, которая могла оное переносить!"7
— Это не вздор!.. — повторил вице-губернатор, выпивая вино и каким-то задыхающимся голосом. — Про меня тысячи
языков говорят, что я человек сухой, тиран, злодей; но отчего же никто не хочет во мне заметить хоть одной хорошей
человеческой черты, что я никогда не был подлецом и никогда ни пред кем не сгибал головы?
Пиши: «Он читает на двух
языках все, что выходит замечательного по всем отраслям
человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы — это его вкус, часто бывает в театре, но не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому, что до них никому нет надобности.
— Нет, это не с французского перевод! — с какою-то даже злобой привскочил Липутин, — это со всемирно-человеческого
языка будет перевод-с, а не с одного только французского! С
языка всемирно-человеческой социальной республики и гармонии, вот что-с! А не с французского одного!..
Видеть шалопайство вторгающимся во все жизненные отношения, нюхающим, чем; пахнет в
человеческой душе, читающим по складам в
человеческом сердце, и чувствовать, что наболевшее слово негодования не только не жжет ничьих сердец, а, напротив, бессильно замирает на
языке, — разве может существовать более тяжелое, более удручающее зрелище?
Наконец до того разъярились, что стали выбегать на улицу и суконными
языками, облитыми змеиным ядом, изрыгали хулу и клевету. Проклинали
человеческий разум и указывали на него, как на корень гнетущих нас зол; предвещали всевозможные бедствия, поселяли в сердцах тревогу, сеяли ненависть, раздор и междоусобие и проповедовали всеобщее упразднение. И в заключение — роптали, что нам не внимают.
В то же время откуда-то из тени
человеческий голос сказал что-то по-английски резко и сердито. Матвею этот окрик показался хуже ворчания лесного зверя. Он вздрогнул и пугливо пошел опять к опушке. Тут он остановился и погрозил кулаком. Кому? Неизвестно, но человек без
языка чувствовал, что и в нем просыпается что-то волчье…
То мелькали перед моими глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них вместо узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из
человеческих физиономий — порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные гримасы, высовывающих
языки, скалящих зубы и вращающих огромными белками.
О, как недостаточен, как бессилен
язык человеческий для выражения высоких чувств души, пробудившейся от своего земного усыпления! Сколько жизней можно отдать за одно мгновение небесного, чистого восторга, который наполнял в сию торжественную минуту сердца всех русских! Нет, любовь к отечеству не земное чувство! Оно слабый, но верный отголосок непреодолимой любви к тому безвестному отечеству, о котором, не постигая сами тоски своей, мы скорбим и тоскуем почти со дня рождения нашего!
— Ужасно какой
человеческой жизнью! — воскликнула Анна Юрьевна. — Целое утро толкутся в передних у министров; потом побегают, высуня
язык, по Невскому, съедят где-нибудь в отеле протухлый обед; наконец, вечер проведут в объятиях чахоточной камелии, — вот жизнь всех вас, петербуржцев.
Пришли сплавщики с других барок, и я отправился на берег. Везде слышался говор, смех; где-то пиликала разбитая гармоника. Река глухо шумела; в лесу было темно, как в могиле, только время от времени вырывались из темноты красные
языки горевших костров. Иногда такой костер вспыхивал высоким столбом, освещая на мгновение темные
человеческие фигуры, прорезные силуэты нескольких елей, и опять все тонуло в окружающей темноте.
Как солнечная теплота, заставляя таять зимний снег, собирает воду в известные водоемы, так и нужда стягивает живую
человеческую силу в определенные боевые места, где не существует разницы племен и
языков.
Нет слов на
языке человеческом для выражения таких чувств!..
Наша искусственность видна во всем, начиная с одежды, над которою так много все смеются и которую все продолжают носить, до нашего кушанья, приправляемого всевозможными примесями, совершенно изменяющими естественный вкус блюд; от изысканности нашего разговорного
языка до изысканности нашего литературного
языка, который продолжает украшаться антитезами, остротами, распространениями из loci topici, глубокомысленными рассуждениями на избитые темы и глубокомысленными замечаниями о
человеческом сердце, на манер Корнеля и Расина в беллетристике и на манер Иоанна Миллера в исторических сочинениях.
В числе этих изданий нужно, конечно, разуметь и «Собеседник», тем более что самые «Новые ежемесячные сочинения» могут быть названы как бы продолжением его, по своей цели, высказанной в том же предисловии: «способствовать приращению
человеческих знаний и обогащению российского
языка».
— Умилосердитесь надо мною, Фекла Зиновьевна! — почти вскрикнули батенька и бросили назад поднесенную уже ко рту косточку жареного поросенка, которую предпринимали обсосать. — Вы всегда превратно толкуете. У вас и столько толку нет, чтоб понять, что я не о говяжьих
языках говорю, а о
человеческих. Вы их не знаете, так и молчите.
Начали они с того, что стали пробовать и разминать свой
язык, желая убедиться, что он не разучился произносить
человеческие звуки.
О, как недостаточен, как бессилен
язык человеческий для выражения высоких чувств души, пробудившейся от своего земного усыпления. Сколько жизней можно отдать за одно мгновение небесного чистого восторга, который наполнял в сию торжественную минуту сердца всех русских! Нет, любовь к отечеству не земное чувство! Она слабый, но верный отголосок непреодолимой любви к тому безвестному отечеству, о котором, не постигая сами тоски своей, мы скорбим и тоскуем почти со дня рожденья нашего.
В своих непрактических — а может быть — и слишком уже практических — мечтаниях мы забываем, что
человеческий организм имеет свои физические условия для каждой духовной деятельности, что нельзя говорить без
языка, слушать без ушей, нельзя чувствовать: и мыслить без мозга.
Был уже весенний месяц март, но по ночам деревья трещали от холода, как в декабре, и едва высунешь
язык, как его начинало сильно щипать. Волчиха была слабого здоровья, мнительная; она вздрагивала от малейшего шума и все думала о том, как бы дома без нее кто не обидел волчат. Запах
человеческих и лошадиных следов, пни, сложенные дрова и темная унавоженная дорога пугали ее; ей казалось, будто за деревьями в потемках стоят люди и где-то за лесом воют собаки.
Я, не вынося ни
человеческого голоса, ни лица, хотел крикнуть на Поликарпа, чтоб он оставил меня в покое, но слово мое застряло в горле.
Язык был так же обессилен и изнеможен, как и всё тело. Как это ни мучительно было, но пришлось позволить Поликарпу стащить с меня всё, даже измокшее нижнее белье.
У Юма она имела субъективно-человеческое значение — «быть для человека», у Беркли получила истолкование как действие Божества в
человеческом сознании; у Гегеля она была транспонирована уже на
язык божественного бытия: мышление мышления — само абсолютное, единое в бытии и сознании [К этим общим аргументам следует присоединить и то еще соображение, что если религия есть низшая ступень философского сознания, то она отменяется упраздняется за ненадобностью после высшего ее достижения, и только непоследовательность позволяет Гегелю удерживать религию, соответствующую «представлению», в самостоятельном ее значении, рядом с философией, соответствующей «понятию».
Эта имманентная брачность
человеческого духа таит в себе разгадку творчества, которое есть не волевой акт, но духовное рождение, как об этом свидетельствует и гений
языка, охотно применяющего к нему образы из области половой жизни.
— Вси телеснии ныне органы праздни зрятся, иже прежде мало движимы бяху, вси недействительни, мертви, нечувственни: очи бо заидоша, связастеся нозе, руце безмолствуете, и слух с ними,
язык молчанием заключися гробу предается; воистину суета вся
человеческая».
Отдельный
человеческий индивид есть не только самозамкнутый микрокосм, но и часть целого, именно он входит в состав мистического
человеческого организма, по выражению Каббалы, Адама-Кадмона [Этому соответствует на
языке позитивизма Grand etre О. Конта, истолкованное по-своему Вл. Соловьевым.
То, что Бог существенно и потому предвечно, вневременно представляет (отлично сознаем всю неточность этих выражений, но пользуемся ими за отсутствием надлежащих для того слов в
языке человеческом), надо мыслить в смысле реальнейшем, как ens realissimum, и именно такой реальнейшей реальностью и обладает Идея Бога, Божественная София.
Не может рассказать о нем
язык человеческий…
— Люблю эти звуки, — тихо молвил Евангел, — и ухожу часто сюда послушать их; а на полях и у лесов, на опушках, они еще чище. Где дальше
человеческая злоба, там этот
язык сейчас и звучнее.
Язык, которым выражали свой опыт многие мистики, оставляет впечатление монизма, пантеизма, отрицания личности, отрицания человека,
человеческой свободы и любви.
Он хотел ей высказать свое сочувствие, но
язык не повиновался ему — таким безысходным горем, недоступным
человеческому утешению, веяло от всей ее фигуры.
Вино вскоре развязало еще более
языки и усыпило
человеческие чувства.
Прежде всего, они объясняли, что домик этот был окрашен когда-то в ярко-красную краску, цвета
человеческой крови, иные, менее сдержанные на
язык, просто удостоверяли, что он был окрашен
человеческой кровью.
Острый, как нож, смех; продолжительные, жалобные вопли; кривые полеты, как у летучей мыши, странная, дикая пляска при багровом свете факелов, кутающих свои кривые огненные
языки в красных облаках дыма;
человеческая кровь и мертвые белые головы с черными бородами…
И наконец последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками, как что-то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на
языке человеческом называемый последнею степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на
языке историков получает оправдание.
— Безумец, жалкий маляр, несчастный школьник, влюбленный в краски! Перед тобой проходят люди, а ты только и видишь, что лягушечьи глаза — как повернулся твой
язык, чтобы сказать это? О, если бы хоть раз ты заглянул в
человеческую душу! Какие сокровища нежности, любви, кроткой веры, святого смирения открыл бы ты там. И тебе, дерзкому, показалось бы, что ты вошел в храм — светлый, сияющий огнями храм. Но не мечите бисера перед свиньями, — сказано про таких, как ты.
Улицы в городе увидели — опять все удивились, точно двести тысяч выиграли; городовой на углу стоит (даже еще знакомый) — опять все заахали от изумления и радости! Как будто от двух слов Вильгельма: «война объявлена» все это должно было провалиться в преисподнюю: и котенок, и улица, и городовой; и самый
язык человеческий должен был замениться звериным мычанием или непонятным лопотом. Какие дикие вещи могут представиться человеку, когда он испугался!